Современный мир — поле для конкуренции не только экономических, политических или социальных систем, но также идей, смыслов и концепций. Последние зачастую не имеют прямого отношения к науке в том виде, в каком мы привыкли иметь с ней дело: научное знание сейчас фрагментируется, а люди готовы скорее воспринимать обобщения и концепты. И если на протяжении ХХ в. имена изобретателей и ученых были известны всем (кто не знал Белла и Попова, Эйнштейна и Бора, Курчатова и Королева), то ныне редкий читатель даже самой интеллектуальной газеты назовет пять нобелевских лауреатов по физике или химии за последние десять лет, вспомнит имя изобретателя интернета, создателя жидкокристаллического экрана или открывателя формулы виагры. К тому же естественные и прикладные науки становятся при этом настолько интернациональными, что говорить о них как о предмете гордости отдельной страны вскоре станет совсем затруднительно.
Пока специалисты в естественных науках изменяют наш мир, эксперты-гуманитарии пытаются его объяснять. Я специально сказал «эксперты», так как их сложно назвать классическим словом «ученые». Идущие процессы можно толковать по-разному, и от их толкования зависит реакция людей на происходящее. Порой новые тренды формируются по мере изменения общественного сознания, и в этой «интерактивной» среде идеи становятся, как принято говорить, «мягкой силой»: через их призму люди воспринимают мир, определяют добро и зло, соглашаются с определенными стереотипами поведения или отвергают их.
Если бегло окинуть взглядом мир XXI в., окажется, что в нем сформировался центр создания таких концепций: это США и некоторые западноевропейские страны. Какое общество видится нам примером для подражания? Постиндустриальное. Понятие введено Дэниелом Беллом в 1967 г., концепция развита одновременно во Франции и США в 1970-1980-е гг. (Touraine, Alain. La soci?t? post-industrielle, Paris: Denoёl-Gonthier, 1969; Bell, Daniel. The Coming of Post-Intustrial Society, New York: Basic Books, 1973).
Как мы называем основной процесс современного мира? Глобализацией — термин предложен в 1985 г. шотландцем Роландом Робертсоном, теория разработана к середине 1990-х в Соединенных Штатах. С чем сравнивают конец холодной войны? Уже не с перестройкой, объявленной Горбачевым в 1985 г., а с «концом истории», озвученным Ф. Фукуямой в 1989-м (Fukuyama, Francis. The End of History? / The National Interest, No. 16, Summer 1989, затем Fukuyama, Francis. The End of History and the Last Man, London, New York: Penguin, 1992).
Проявлениями чего стали теракты 11 сентября 2001 г. и последовавшие за ними события? Не фанатизма исламистов, а «конфликта цивилизаций», в 1993-м описанного С. Хантингтоном (Huntington, Samuel. The Clash of Civilizations? / Foreign Affairs, Vol. 72, No. 3, Summer 1993, затем Huntington, Samuel P. The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, New York: Simon & Schuster, 1996).
Почему Россия не находит общего языка со странами ЕС? Потому что она принадлежит к миру modern states, а Европейский союз — уже давно post-modern entity, как поведал миру в конце 1990-х один из лучших британских аналитиков Роберт Купер (Cooper, Robert. The Postmodern State and the World Order, London: Demos, 1998).
Постиндустриален ли современный мир? Не очевидно — в Китае, который готовится стать экономикой № 1, промышленный сектор дает 47,8% ВВП. Насколько он глобализирован? Конечно, да, но даже в США более 85% потребляемых товаров и услуг — американского производства. Про «конец истории» уже забыли, а другой гуру, Роберт Кейган, уже сделал себе имя на провозглашении ее «возвращения» (Kagan, Robert. The Return of History and the End of Dreams, New York: Alfred A. Knopf, 2008).
Каждая из претендующих на универсальность концепций имеет свои изъяны, но они порождают дискуссии и электризуют интеллектуальное сообщество. При этом дискутанты видят, откуда исходят эти импульсы, а откуда — нет. Россия — среди последних. Ее голос не слышен, ее интеллектуальные силы не заметны в глобальном диспуте.
Почему российские обществоведы если и участвуют в серьезных дебатах, то только в тех, где обсуждаются проблемы России? Почему мы не можем предложить иного видения глобальных перспектив, сформулировать результаты своих размышлений в парадоксальной форме? На это есть широкий комплекс причин — как поверхностных, так и глубинных.
Начнем с «поверхностных»
Первая среди них — неструктурированность российского интеллектуального сообщества, а если говорить точнее — его отсутствие. В развитых странах существует четкий стереотип ведения обсуждений. Их участники разделены на школы и направления с известными лидерами; сформулированы принципиальные вопросы; ясны методы аргументации; очерчен круг исследователей, чьи труды заслуживают внимания. Так формируется круг, в котором продуцируются концепты. В России ничего этого нет. Определенные идеи «вбрасываются» с разных сторон, не имея при этом серьезной проработки, не будучи инкорпорированы в общий дискурс; практически нет общественно-политических журналов, публикующих концептуальные статьи, способные вызвать резонанс. Каждый из экспертов обращается скорее к публике, чем к другим экспертам; диалога практически не возникает.
Вторая причина — принципы экспертной работы. На Западе тон задают организации, которые называют think-tank. Деятельность их участников посвящена постоянному анализу определенных проблем и участию в их обсуждении в стенах и за пределами своих институтов. Эти авторы обеспечивают львиную долю публикаций в серьезных общественно-политических журналах; по мере их профессионального роста они переходят на позиции в ведущих университетах, создавая или укрепляя определенные научные направления. В России этого нет; академические институты работают в основном «по старинке», университетские посты воспринимаются мэтрами как синекуры, а большинство преподавателей научной работой не занимается. Авторы оригинальных идей возглавляют институты и центры имени самих себя. В стране отсутствуют небюрократизированные организации, способные улавливать новые смыслы.
Третья важная причина наших проблем — политизированность общественного интеллектуального пространства. Большая часть дискутантов реактивна — то есть они стремятся не выдвинуть новую концепцию, а откомментировать вбрасывающиеся политиками и чиновниками. Глеб Павловский, на мой взгляд, был прав, когда в 2010 г. дал одной из своих статей подзаголовок «Кремль как think-tank» (Павловский Глеб. «Демократия и ее использование в России» / Иноземцев, Владислав (ред.) Демократия и модернизация: к дискуссии о вызовах XXI века, Москва, 2010). Администрация президента при Владиславе Суркове или вновь созданные провластные «экспертные институты» выступают самыми значимыми генераторами концептов, в то время как в большинстве «нормальных» стран дело обстоит наоборот: власть оказывается комментатором замыслов, рождающихся в экспертном сообществе.
Но все это исправимо, было бы желание. Глубинные проблемы иные.
Первое — это непримиримость. В России нет массы равных точек зрения. Успешность обществоведа задается не тем, оригинален ли он, а тем, прав он или нет. А если кто-то прав, то все остальные не правы. По сути, в научной среде не допускается принцип мирного сосуществования — главное, что отличало и отличает науки и искусства от противостояния банд. А у нас даже религия — это православие; а все остальное — от лукавого. И никакие совершенные системы коммуникаций и научного обмена, даже если их внедрят, не наладят диалога, если его участники относятся друг к другу как к врагу — причем это имеет давние корни. Русская философия «правоты» — главный враг современного интеллектуального поиска в гуманитарном поле.
Второе — это традиционность. В российском мировоззрении как нигде сильны устои. От идеи «третьего Рима» до пресловутой путинской «стабильности» здесь все проникнуто стремлением ничего не менять. Россия давно является своего рода status-quo power (Иноземцев Владислав. «A Status-Quo Power. Россия в мировой политике XXI века» / Россия и современный мир, № 3[52], июль — сентябрь 2006) — страной, которая боится любой новизны. Но новые социальные концепты заведомо обращены в будущее — и рождаются в странах, которые не боятся будущего, олицетворяют собой его и готовы вести за собой других. Поэтому даже Советский Союз, спекулировавший на фразеологии революций, был более значим в глобальной идеологической матрице, чем Россия, где прямо и открыто говорят о том, что «эксперименты нам не нужны». Там, где не нужны опыты, не рождается и идей, так как идея — это инеллектуальный эксперимент, влекущий за собой эксперимент социальный. Мы боимся будущего — значит, мы не способны рисовать его образы.
Третье обстоятельство — продолжение первых. Те, кто боится будущего и не хочет перемен, всегда будут «обороняться», а не «наступать». А в обороне не до новых идей. Достаточно взглянуть на позиции того же Суркова и, например, Фарида Закарии по вопросам демократии. Оба понимают: в России квазидемократическая форма правления. Но первый говорит о суверенной демократии, настаивая на праве страны не копировать западные формы — праве, которое никто не оспаривает. Итог: бессодержательный концепт о том, что страна сама решает, какую форму правления ей иметь, и никаких поводов для дальнейшей дискуссии.
Закария не отрицает особенностей России, но подходит иначе. Он видит, что российская система — не либеральная демократия; далее он обращается ко всем подобным и видит, что часть их соблюдает формально-демократические процедуры, а часть нет; выделяет нелиберальные демократии и либеральные автократии; анализирует черты развития государств обеих групп — и делает понятный вывод: от либеральной автократии легче перейти к либеральной демократии, чем от демократии нелиберальной (Zakaria, Fareed. The Future of Freedom. Illiberal Democracy at Home and Abroad, New York, London: W.W. Norton & Co., 2003). Поэтому идея illiberal democracy вошла в учебники политологии, а концепт суверенной демократии уже не вспоминают. Идеи, относящиеся к одной стране и не объясняющие глобальных трендов, никому не интересны — а в России иные не родятся.
Четвертая причина состоит в убежденности, что мир вращается вокруг нас. Мы не хотим объективно посмотреть на свое место в нем. Недавно П. Ханна впервые причислил Китай к числу трех главных игроков ХХI в.. Из них, заявил он, теперь состоит «первый» мир. Россия была отнесена им ко «второму», страны которого «не смогут утвердить себя в качестве сверхдержав, но чья поддержка способна подкрепить или лишить опоры заявку на доминирование, исходящую от любой из трех сверхдержав» (Ханна Параг. Второй мир, пер. под ред. В. Л. Иноземцева, Москва: «Европа», 2010). Автора окрестили русофобом, а теорию его не стали у нас даже обсуждать. Но если посмотреть на регион Тихого океана, окажется, что расположенные на его берегах азиатские страны обеспечивают совокупный ВВП в $21,8 трлн (или 48,6% от ВВП тихоокеанской части мира), а страны, не имеющие к Азии никакого отношения (Северная и часть Южной Америки, Новая Зеландия и Австралия), — $20,7 трлн (или 46,1%). Остаток приходится на Россию — идеального балансира в этой части мира. По Ханне, мы должны быть главными в этой игре. Однако мы восстанавливаем империю на просторах бывшего СССР.
Примеры можно продолжать, но факт остается фактом: Россия сама отказалась от возможности влиять на мировые дискурсы. Между тем это легче, чем добиться достойного места в индексе экономической конкурентоспособности. Нужно только преодолеть провинциализм и самодовольство; суметь взглянуть на мир и себя как на единое целое с явными тенденциями; заговорить с оппонентами на их языке, а не придумывать понятия или теории, объясняющие лишь то, почему стоит оставить вас в покое. Смыслы, вопреки мнению последователей Щедровицкого, не «выпекают». Их формулируют на основе анализа фактов, а не в досужих мечтаниях о желаемом.
Владислав ИНОЗЕМЦЕВ – доктор экономических наук, директор Центра исследований постиндустриального общества
Эта публикация основана на статье «Общественное пространство: Включиться в конкуренцию идей » из газеты «Ведомости» от 30.01.2013, №13 (3275).